CINEMA-киновзгляд-обзор фильмов

я ищу


Обзор книг

Альбомы иллюстраций

Авторы

Тематические разделы


  • учебники и учебные пособия (23)
  • авторские сборники стихов и прозы (10)
  • лекции, статьи, эссе (4)
  • редкая книга (5)
  • занимательное литературоведение (1)
  • Гостевая книга

    Поэзия русского символизма (очерки истории)

    Распопин В.Н.

    Предтечи русского символизма

    Оглавление

    Подобно тому, как французские поэты-декаденты имели предшественников в лице романтиков, а затем Бодлера, так и русские символисты, конечно, находили и улавливали внутреннее сходство с некоторыми предшественниками, усматривая в них духовных предков.

    Вряд ли имеет смысл говорить сейчас о русских романтиках, байронистах, среди которых числились и Пушкин с Лермонтовым. Это слишком далеко увело бы нас. Ясно, что многие черты, свойственные поэтам романтической эпохи с ее безграничным индивидуализмом, создавшим байронических предков позднейшего ницшеанского сверхчеловека, с ее бурным лиризмом, с ее горячим протестом против устаревшей и несоответствующей их настроению и миропониманию литературной формы, могли найти признание, симпатию, родственную общность у символистов и оказать на них влияние.

    Пушкин (конечно, не в плане антологичности, как в случае с Майковым) естественно повлиял на многих и многих, взять хотя бы Брюсова, Вяч. Иванова, Блока. Все они, между прочим, были подлинными пушкинистами, искренно любили его и создали множество замечательных критических и исследовательских произведений о великом национальном поэте. Впрочем, Лермонтов не меньше привлекал внимание символистов. Здесь достаточно, наверное, вспомнить хотя бы блистательную работу Д.С. Мережковского "Лермонтов - поэт сверхчеловечества".

    Однако в целом символисты указывали на более близких для себя предшественников и учителей среди поэтов второй половины XIX века. Один из них - Алексей Константинович Толстой.

    Казалось бы, трудно подобрать более далекого от символистических принципов и предпочтений литератора. Толстой ясно и светло воспринимал жизнь, был чрезвычайно остроумен (недаром именно он лидировал в троице создателей Козьмы Пруткова), склонен больше к эпичности нежели лиризму, в изображении природы обладал талантом скорее жесткого графика, чем нежного акварелиста.

    Однако и у него есть ряд стихотворений - безусловных предвозвестников символизма, передающих смутные, неясные, тонкие переживания и восприятия.

    Приведем здесь стихи о музыке, излюбленные будущими символистами, ведь именно музыка, как мы помним, способна передать не передаваемое словом, и потому поэт, коли хочет выразить в словах то, что передает музыка, должен не только подобрать точные слова, но подыскать такие выражения, такие приемы стиха, которые ближе всего могли бы передать вызываемое музыкой сложное и часто неуловимое чувство.

    Он водил по струнам; упадали
    Волоса на безумные очи;
    Звуки скрипки так дивно звучали,
    Разливаясь в безмолвии ночи.
    В них рассказ упоительно-лживый
    Развивал невозможную повесть,
    И змеиного цвета отливы
    Соблазняли и мучили совесть.
    Обвиняющий слышался голос,
    И рыдали в ответ оправданья,
    И бессильная воля боролась
    С возрастающей бурей желанья!
    И в туманных волнах рисовались
    Берега позабытой отчизны,
    Неземные слова раздавались
    И манили назад с укоризной;
    И так билося сердце тревожно,
    Так ему становилось понятно
    Все блаженство, что было возможно
    И потеряно так невозвратно;
    И к себе беспощадная бездна
    Свою жертву, казалось, тянула.
    А стезею лазурной и звездной
    Уж полнеба луна обогнула.
    Звуки пели, дрожали так звонко,
    Замирали и пели сначала.
    Беглым пламенем синяя жженка
    Музыканта лицо освещала.

    Шедевр своего рода. Шедевр передачи поэтическим словом всей смеси бессознательно переплетающихся впечатлений от музыки, их слитности. Заметили ли вы, как поэт употребляет, казалось бы, взаимоисключающие друг друга эпитеты, чем, собственно, и фиксирует смутность и сложность музыкального впечатления и навеваемой грезы:

    В них рассказ упоительно-лживый
    Развивал невозможную повесть.

    А вот уж совсем символистские строки:

    И змеиного цвета отливы
    Волновали и мучили совесть.

    Так световыми образами передается состояние души, взбудораженной музыкой.

    Или возьмем следующую строфу:

    И в туманных волнах рисовались
    Берега позабытой отчизны,
    Неземные слова раздавались
    И манили назад с укоризной.

    Тут, во-первых, вспоминаются лермонтовские "Тучки" и "Парус", во-вторых, имея в виду, что все это вызвано игрой музыканта, понимаешь: чистейший символизм, т.е. беспрерывная смена противоречивых настроений, выражаемая чредой каких-то извивающихся, как змеи, отливов. Технически это достигается тем, что вторая строчка двустишия (здесь - обычно законченного периода) противопоставляется первой. Посмотрите: в первом стихе говорится о звуке - "так дивно звучали", во втором же - о безмолвии ночи; первый стих обвиняет, второй оправдывает; в первом - раздаются неземные слова, во втором они манят назад с укоризной; в первом стихе блаженство кажется возможным, второй подчеркивает его безвозвратную потерю, первый стих говорит о бессилии воли, второй начисто отвергает это высказывание, противопоставляя ему возрастающую силу желания.

    Притом автор планомерно наращивает лиризм, эмоциональность, подчеркнуто часто употребляя усилительное "так":

    Звуки скрипки т а к дивно звучали,
    И т а к билося сердце тревожно,
    Т а к ему становилось понятно
    Всё блаженство, что было возможно
    И потеряно т а к безвозвратно.

    И дальше: звуки "дрожали т а к звонко". Камертон ко всему стихотворению, ритм, т а к т.

    Характерно также обилие повторяющегося начального "И", служащего лирическому нагнетанию: на 28 строк начальный союз "и" повторяется 8 раз.

    Безусловно, Толстой не может впрямую считаться учителем символистов, но данное стихотворение - пример тому, что представители этого течения не были уж такими новаторами, а скорее лишь выбрали, подчеркнули, углубили, вынянчили то, что в зародыше имелось в прежней поэзии.

    Тем не менее несколько старых поэтов все же ближе прочих стоят к символистам, о чем последние недвусмысленно заявляли.

    В одной из своих ранних лекций, читанной в Оксфорде в 1897 г. "О русских поэтах" К.Д. Бальмонт говорит о романтиках как отдаленных предках символистской поэзии. Он указывает, например, на поэзию Жуковского: "Главное содержание <его> поэзии - невозможность любви, порванной враждебными влияниями <...> стремление от земли к небу - темы, которым суждено было повториться в наши дни в совершенно иной разработке". Далее - о Пушкине и Лермонтове очень характерное: "...ни в разнообразной поэзии Пушкина, ни в монотонной поэзии Лермонтова нет таинственности. Здесь все просто, ясно и определенно. Они - романтики по темам и реалисты по исполнению. Они представители художественного натурализма, который ищет содержания вне себя, и воспроизводит природу так, как ее видит - конкретно, в разорванном частичном состоянии - не воссоздавая сложного единства ее, не угадывая мирового характера всех явлений".

    Но уже совсем иное для Бальмонта - Тютчев и Фет. Их манеру, во многом схожую с символистской, Бальмонт называет "психологической лирикой".

    Цитируем: В их поэзии, лишенной героического характера и берущей сюжетами просто-напросто разные состояния человеческой жизни, все таинственно, все исполнено стихийной значительности, окрашено художественным мистицизмом. Это - поэзия более интимная, находящая свое содержание не во внешнем мире, а в бездонном колодце человеческого "я", созерцающая природу не как нечто декоративное, а как живую цельность.

    И далее: "Первые (т.е. Пушкин и пушкинианцы. - В.Р.) живут фактами, не переработанными философским сознанием, они живут конечной реальностью, которая ими властвует. Для них закрыта иная область, великая область отвлечения, область мировой символизации всего сущего; созерцая природу, проникаясь любовью, переживая те или иные душевные состояния, они преимущественно описывают и описывают в узкой определенной рамке. Земная жизнь заключена для них в резко очерченные границы.

    Для Тютчева и Фета, для представителей психологической лирики, земная жизнь есть только ряд звеньев гигантской цепи, оба края которой, и справа, и слева, и с начала, и с конца - если есть начало и конец - уходят вдаль, и принимая теневой характер, незаметно теряются в бесконечности пространства и времени <...> Потому-то так выпуклы изображения пушкинской поэзии - она смотрит на всё с близкой точки зрения; Фет и Тютчев смотрят на всё издали, - и потому их изображения носят теневой характер".

    Вот вам кредо поэта-символиста и одновременно указание, кого из предшественников следует считать духовными учителями и почему именно. Разумеется, Тютчева с его устремленностью в область вечного, религиозного, метафизического. Как французские символисты тяготели к метафизике, философии Шопнгауэра и Ницше, так и русских символистов привлекают прежде всего поэты-философы.

    Как после исследований Андреевского в читающей России возродился интерес к философской лирике Баратынского, так, пожалуй, и символистам принадлежит заслуга истинного открытия Тютчева как поэта-философа, то есть и как поэта и как философа. Сказанное подтвердим только одним примером: тщательно подготовленный и откомментированный одним из вождей русского символизма В.Я. Брюсовым, в конце XIX - начале ХХ вв. многократно переиздается однотомник полного собрания Тютчева, по словам Афанасия Фета, "Вот эта книжка небольшая, // Томов премногих тяжелей".

    Философская поэзия природы и космоса Федора Ивановича Тютчева (1803 - 1873) - явление исключительное и равных себе в нашей поэзии не имеющее. При этом не следует думать, что он - этакий монолит, нет, его сложная душа отражала противоречивость и сложность природы и космоса. В качестве символа его поэтических воззрений приведем стихотворение "День и ночь".

    На мир таинственный духов,
    Над этой бездной безымянной,
    Покров наброшен златотканный
    Высокой волею богов.
    День - сей блистательный покров,
    День, земнородных оживленье,
    Души болящей исцеленье,
    Друг человеков и богов!
    Но меркнет день, настала ночь;
    Пришла - и с мира рокового
    Ткань благодатного покрова
    Сорвав, отбрасывает прочь!
    И бездна нам обнажена
    С своими страхами и мглами,
    И нет преград меж ней и нами:
    Вот отчего нам ночь страшна.

    День - символ яркости, сочности, свежести, радости, жизненности. Но не он привлекает символистов, а ночь, тьма, тень, полутень, то, что "на грани".

    Указывая на влечение Тютчева к мотивам "смерти", Брюсов говорит: Может быть, этот соблазн смерти заставлял Тютчева находить правду во всяком умирании. Он видел таинственную прелесть в светлости осенних вечеров, ему нравился ущерб, изнеможенье, кроткая улыбка увяданья. "Как увядающее мило", - воскликнул он однажды.

    Прочтем цитируемое Брюсовым стихотворение полностью.

    Есть в светлости осенних вечеров
    Умильная таинственная прелесть...
    Зловещий блеск и пестрота дерев,
    Багряных листьев томный, легкий шелест,
    Туманная и тихая лазурь
    Над грустно-сиротеющей землею,
    И, как предвестье близящихся бурь,
    Прерывистый, холодный ветр порою;
    Ущерб, изнеможенье, и на всем
    Та кроткая улыбка увяданья,
    Что в существе разумном мы зовем
    Возвышенной стыдливостью страданья.

    Это предчувствие заката, по Тютчеву, есть во всем сущем: в человеке, и животном, и растении.

    Овеян вещею дремотой,
    Полураздетый лес грустит!
    Из летних листьев разве сотый,
    Блестя осенней позолотой,
    Еще на ветке шелестит.
    Гляжу с участьем умиленнным,
    Когда, пробившись из-за туч,
    Вдруг по деревьям испещренным
    Молниевидный брызнет луч.
    Как увядающее мило!
    Какая прелесть в нем для нас,
    Когда, что так цвело и жило,
    Теперь так немощно и хило
    В последний улыбнется раз!

    Человек стоит перед природой, как перед зеркалом. Тютчев в той или иной форме часто говорил о двойственности бытия, признаваясь тем самым в двойственности человеческого, своего собственного "я".

    О, вещая душа моя,
    О, сердце, полное тревоги,
    О, как ты бьешься на пороге
    Как бы двойного бытия.

    Обыкновенно, в зависимости от личной психической ориентации, художник принадлежит к одному из двух творческих кланов: аполлоническому, светлому (Пушкин, Моцарт, Гете) или, напротив, дионисийскому (Блок, Бетховен, Еврипид). Чаще - к последнему. В творчестве Тютчева отчетливо различимы обе цветовые палитры: аполлоническая - светлая, жизнеутверждающая и жизнерадостная, отражающая бытие так, как оно представляется острому и ясному взору художника; и дионисийская, накатывающая темной и кипучей волной из самых недр души поэта, полная мистических прозрений и - порой - холодного ужаса. Именно последняя палитра, по всей видимости, превалирует в его личности, во всяком случае, в зрелые годы, и представляет основу творческой индивидуальности Тютчева, его право на особое место среди русских поэтов, равно как и право его называться прямым предшественником и учителем символистов.

    Но, говоря об этом особом месте его среди русских поэтов, не забудем и о первой тютчевской палитре. Он - цепь, аполлоническое и временное звено которой примыкает к Пушкину, противоположное, дионисийское же звено открывает поэзию символистов.

    Тютчев глядит на природу не как на мертвую материю, но как на подлинно живое, одушевленное существо; негодует, обращаясь к нам, слепым и глухим к тому, что для него столь очевидно:

    Не то, что мните вы, природа,
    Не слепок, не бездушный лик:
    В ней есть душа, в ней есть свобода,
    В ней есть любовь, в ней есть язык.
    Вы зрите лист и цвет на древе,
    Иль их садовник приклеил?
    ...........................................
    ...........................................
    Они не видят и не слышат,
    Живут в сем мире, как впотьмах,
    Для них и солнца, знать, не дышат,
    И жизни нет в морских волнах.
    Лучи к ним в душу не сходили,
    Весна в душе их не цвела,
    При них леса не говорили,
    И ночь в звездах нема была!
    И, языками неземными,
    Волнуя реки и леса,
    В ночи не совещалась с ними
    В беседе дружеской гроза.
    Не их вина: пойми коль может,
    Органа жизнь глухонемой!
    Увы, души в нем не встревожит
    И голос матери самой!

    Тютчев - истинный пантеист в отличие от многих и многих пейзажистов, его безудержно влечет к слиянию, растворению вплоть до уничтожения себя в общем мировом космическом движении.

    СУМЕРКИ

    Тени сизые смесились,
    Цвет поблекнул, звук уснул;
    Жизнь, движенье разрешились
    В сумрак зыбкий, в дальний гул...
    Мотылька полет незримый
    Слышен в воздухе ночном...
    Час тоски невыразимой!
    Всё во мне - и я во всём...
    Сумрак тихий, сумрак сонный,
    Лейся в глубь моей души,
    Тихий, томный, благовонный,
    Всё залей и утиши.
    Чувства мглой самозабвенья
    Переполни через край,
    Дай вкусить уничтоженья,
    С миром дремлющим смешай.

    Именно в этом слиянии с космосом Тютчев видит возможность и надежду достигнуть утраченного счастья, самого "я" человека.

    Игра и жертва жизни частной,
    Приди ж, отвергни чувств обман
    И ринься, бодрой, самовластной,
    В сей животворный океан!
    Приди - струей его эфирной
    Омой страдальческую грудь -
    И жизни божески-всемирной
    Хотя на миг причастен будь.

    Однако это же самое "я" и не позволяет человеку достичь гармонии с природой, это же самое "я" и нарушает ее гармонию, поэт ощущает мировой хаос и в микро-, и в макрокосме. Именно в этом мистически-чутком и до реальности ощутимом восприятии хаоса - одно из самых глубоких и самобытных проявлений философской поэзии Тютчева. Здесь та стихия ночи, которая и есть контраст лучезарному дню. Ужас, страх ночи и хаоса, да, но к нему-то и льнет душа человека, как бы в подтверждение вещим словам Пушкина:

    Всё, что нам гибелью грозит,
    Для сердца смертного таит
    Неизъяснимы наслажденья.

    У Тютчева же:

    О чем ты веешь, ветр ночной,
    О чем так сетуешь безумно?
    Что значит странный голос твой
    То глухо жалобный, то шумный?
    Понятным сердцу языком
    Твердишь о непонятной муке,
    И ноешь, и взрываешь в нем
    Порой неистовые звуки!
    О, страшных песен сих не пой
    Про древний хаос, про родимый!
    Как жадно мир души ночной
    Внимает повести любимой!
    Из смертной рвется он груди
    И с беспредельным жаждет слиться...
    О, бурь заснувших не буди:
    Под ними хаос шевелится.

    Владимир Сергеевич Соловьев, к творчеству которого мы уже обращались и еще не раз вернемся, в статье "Поэзия Ф.И. Тютчева" пишет: Хаос, то есть отрицательная беспредельность, зияющая бездна всякого безумия и безобразия, демонические порывы, восстающие против всего положительного и должного - вот глубочайшая сущность мировой души и основа всякого мироздания. Космический процесс вводит эту мировую стихию в пределы всеобщего строя, подчиняет ее разумным законам, постепенно воплощая в ней идеальное содержание бытия, давая этой дикой жизни смысл и красоту. Но, и введенный в пределы всемирного строя, хаос дает о себе знать мятежными движениями и порывами. Это присутствие хаотического иррационального начала в глубине бытия сообщает различным явлениям природы ту свободу и силу, без которой не было бы и самой силы и красоты. Жизнь и красота в природе - это борьба и торжество света над тьмою, но этим необходимо предполагается, что тьма есть действительная сила. И для красоты вовсе не нужно, чтобы темная сила была уничтожена в торжестве мировой гармонии: достаточно, чтобы светлое начало овладело ею, подчинило ее себе, до известной степени воплотилось в ней, ограничивая, но не упраздняя ее свободу и противоборство. Так безбрежное море в своем бурном волнении прекрасно, как проявление и образ материальной жизни, гигантского порыва стихийных сил, введенных, однако, в незыблемые пределы, не могущие расторгнуть общей связи мироздания и нарушить его строя, а только наполняющих его движением, блеском и громом.

    Как хорошо ты, о море ночное,
    Здесь лучезарно, там сизо-черно!..

    Хаос, то есть само безобразие, есть необходимый фон всякой земной красоты, и эстетическое значение таких явлений, как бурное море или ночная гроза, зависят именно от того, что "под ними хаос шевелится".

    Есть некий час в ночи всемирного молчанья,
    И в оный час явлений и чудес
    Живая колесница мирозданья
    Открыто катится в святилище небес.
    Тогда густеет ночь, как хаос на водах;
    Беспамятство, как Атлас, давит сушу,
    Лишь музы девственную душу
    В пророческих тревожат боги снах.

    Этим улавливаньем нездешних звуков, способностью прозревать за видимой земной оболочкой мир более обширный, сверхчувственный, незримый Тютчев и стал близким и родным по духу поэтам-символистам.

    Тютчев и Блок как поэты космических стихий - отец и сын хаоса. Мандельштам говорил о Блоке:

    Блок - король и маг порока.
    Рок и боль венчают Блока!

    Вселенский тютчевский пессимизм, несмотря на многочисленные его стихи противоположного типа, несмотря на его христианскую религиозность, - вот что еще близко символистам. Где, в чем найти опору "мыслящему тростнику", человеческому "я", маленькому человеку? О, как близко отсюда, из дали 40 - 60-х гг. XIX века, до мироощущения европейских экзистенциалистов века ХХ!.. Повсюду - зло, повсюду - смерть, "и сердце на клочки не разорвалось"!..

    Но ведь... и смерть может быть прекрасной. Вот стихи Тютчева "Malуaria", так и напрашивающиеся в состав "Цветов зла" Бодлера.

    Люблю сей Божий гнев! Люблю сие незримо
    Во всем разлитое таинственное зло -
    В цветах, в источнике, прозрачном, как стекло,
    И радужных лучах, и в самом небе Рима!
    Всё та ж высокая, безоблачная твердь,
    Всё так же грудь твоя легко и сладко дышит,
    Всё тот же теплый ветр верхи дерев колышет,
    Всё тот же запах роз. И это всё - есть смерть.
    Как ведать? Может быть, и есть в природе звуки,
    Благоухания, цветы и голоса -
    Предвестники для нас последнего часа
    И усладители последней муки.
    И ими-то судеб посланник роковой,
    Когда сынов земли из жизней вызывает,
    Как тканью легкою свой образ прикрывает,
    Да утаит от них приход ужасный свой.

    Что же до формы, то Тютчев и здесь самобытен и оригинален, во многом далеко отходя от поэтических образцов своего века. Может быть, поэтому при жизни он и был недопонят и не слишком признан.

    Известный пушкинист, профессор Ю.Н. Чумаков считает, что в биографии Тютчева, в сущности, было всего лишь два пика творческой активности, один из которых связан с пиком творческой активности Пушкина в 30-е гг., другой - с пиком популярности Некрасова в 60-е. Тем самым ученый как бы намекает на зависимость, в общем, пассивной воли поэта от творческих взлетов его современников - русских поэтов-знаменосцев. Что ж, может быть это и так, однако не забудем об особом (и особенном!) месте Тютчева среди русских поэтов. Символисты нам на это место указали, символисты же и закрепили его за поэтом навсегда.

    Бальмонт: Кто умеет смотреть на природу кристальным взглядом, тому она внушает особые сочетания звуков, невидимые другим. Эти звуки сплетаются в лучистую ткань, вы смотрите и видите за переменчивыми красками и за очевидными чертами еще, что-то другое, красоту полураскрытую, целый мир намеков, понятных сердцу, почти всецело убегающих от возможности быть выраженными в словах.

    Как дымный столб светлеет в вышине,
    Как тень внизу скользит неуловимо!
    "Вот наша жизнь, - промолвила ты мне, -
    Не светлый дым, блестящий при луне,
    А эта тень, бегущая от дыма".

    Брюсов же открыто назвал Тютчева импрессионистом, т.е. поэтом, определяющим предметы по впечатлению, которое они на него оказывают в данный миг. В качестве примера он приводит тютчевские эпитеты: звезды чуткие, тьма гремящая, голос жаворонка - гибкий; или метафоры: деревья поют, луна очаровывает мглу и проч.

    Брюсов же отмечает и оригинальную метрику, звуковую инструментовку, эвфонию Тютчева.

    В 1900 г. в статье "Элементарные слова о символической поэзии" Бальмонт пишет: "Все наиболее талантливые поэты современной России - Брюсов, Сологуб, Гиппиус, Мережковский и др. видят в Тютчеве лучшего своего учителя".

    А Валерий Брюсов уточняет: "Рядом с Пушкиным, создателем у нас истинно-классической поэзии, Тютчев стоит, как великий мастер и родоначальник поэзии намеков".

    Следующий предшественник символистов, уже знакомый нам Владимир Сергеевич Соловьев (1853 - 1900), не только крупнейший философ своего времени, но и подлинный поэт.

    Его влияние испытали на себе прежде всего и более всего младшие символисты, то есть поэты 80-х годов рождения, а из них главным образом А. Блок и А. Белый, потому глубокое понимание их творчества без хотя бы поверхностного знакомства с творчеством Соловьева невозможно.

    Сам Соловьев отнюдь не причислял себя к декадентам, напротив, даже сочинял на них ядовитые пародии, объясняя это так: символисты укоряют меня в том, что я увлекаюсь желанием позабавить публику, но они могут видеть, что это увлечение приводит меня только к простому воспроизведению их собственных перлов. Должно заметить, что одно стихотворение в этом сборнике (речь идет о сборнике "Русские символисты". - В.Р.) имеет несомненный и ясный смысл, оно очень коротко, - всего одна строчка: "О, закрой свои бледные ноги". Для полной ясности следовало бы, пожалуй, прибавить: "ибо иначе простудишься", но и без этого совет г. Брюсова, обращенный очевидно к особе, страдающей малокровием, есть самое осмысленное произведение всей символической литературы, не только русской, но и иностранной. Из образчиков этой последней, заслуживает внимания следующий шедевр знаменитого Метерлинка:

    Моя душа больна весь день,
    Моя душа больна прощаньем,
    Моя душа в борьбе с молчаньем,
    Глаза мои встречают тень.
    И под кнутом воспоминанья
    Я вижу призраки охот.
    Полузабытый след ведет
    Собак секретного желанья.
    Во глубь забывшихся лесов
    Лиловых грез несутся своры,
    И стрелы желтые - укоры -
    Казнят оленей лживых снов.
    Увы, увы! везде желанья,
    Везде вернувшиеся сны,
    И слишком синее дыханье...
    На сердце меркнет лик луны.

    Быть может, у иного читателя уже давно "залаяли в сердце собаки секретного желанья", именно того желанья, чтобы авторы и переводчики таких стихотворений писали впредь не только "под кнутом воспоминанья", а и "под воспоминанием кнута"... Но моя собственная критическая свора отличается более резвостью, чем злобностью и "синее дыхание" вызвало во мне только оранжевую охоту к лиловому сочинению желтых стихов, а павлин побуждает меня поделиться с публикою тремя образчиками моего гри-де-перлевого, вер-де-мерного и фель-мортного вдохновения. Теперь по крайней мере г.г. В. Брюсов и Ко имеют действительно право обвинять меня в напечатании символических образцов.

    На небесах горят паникадила,
       А снизу - тьма.
    Ходила ты к нему, иль не ходила,
       Скажи сама!
    Но не дразни гиену подозренья,
       Мышей тоски!
    Не то смотри, как леопарды мщенья
       Острят клыки!
    И не зови сову благоразумья
       Ты в эту ночь!
    Ослы терпенья и слоны раздумья
       Бежали прочь.
    Своей судьбы родила крокодила
       Ты здесь сама.
    Пусть в небесах горят паникадила -
       В могиле - тьма.

    Несмотря на эту злую пародию, Соловьев, однако, печатался в символистских журналах "Северный вестник" и "Мир искусств", так что и Блок, и Белый, действительно, имели полные основания считать его своим предшественником. Впрочем, судите сами, вот стихи не символиста Владимира Соловьева.

    Милый друг, иль ты не видишь,
    Что всё видимое нами -
    Только отблеск, только тени
    От незримого очами?
    Милый друг, иль ты не слышишь,
    Что житейский шум трескучий -
    Только отклик искаженный
    Торжествующих созвучий?
    Милый друг, иль ты не чуешь,
    Что одно на белом свете -
    Только то, что сердце к сердцу
    Говорит в немом привете?

    Мастерски объединенная поэтика Тютчева и Фета как раз в тех ипостасях, что были так близки символистам!

    Главные мотивы поэзии Соловьева вытекали из основ его мистического философского миросозерцания: идеи победы Вечности над Временем, победы ее над смертью, веры в конечное торжество Добра над злом путем проявления божественного начала в человеке, - Любви, отображающей Вечную Женственность, а в связи с этим мистической убежденности в возможности преодоления ограничивающей человека "земности" - устремлении его "в высь".

    Прекрасная Дама Александра Блока откровенно являлась из Вечной Женственности философа. А Белый прямо пишет в прозе: "Всё то впервые восстало мне в те далекие времена, в миги чтения Соловьева", да и в стихах:

    Кто там, всклокоченный шинелью,
    Скрыв озабоченный свой взор,
    Прошел пророческой метелью
    (Седою головой в бобёр),
    Взвиваясь в вой седоволосый,
    Своей космою пурговой,
    Снегами сеющий вопросы
    На нас из Вечности самой.
    А вихри свистами софистик
    Заклокотали в кругозор,
    Взвизжали: "Вот великий мистик!"
    И усвистали за забор...

    Валерий Брюсов в отношении формы прямо указывал на ученичество Соловьева у Фета.

    Афанасий Афанасьевич Фет (1820 - 1892) в какой-то мере, разумеется, тоже был поэтом-философом, метафизиком, более того, поклонником Шопенгауэра. Кстати, именно Фет впервые перевел сочинения этого философа на русский язык.

    Подобно Тютчеву Фет был поэтом природы, но понимание ее было у него совсем другое. Фет - поэт-импрессионист, поэт тонких намеков, оттенков, еле слышных звуков. Бальмонт так характеризует поэзию Фета: "Волны, облака, снежинки и цветы, деревья, облака, полосы света, и волны, эти перепевные, смутные, вечно-повторные, вечно новые сплетения отдельных воплощений красоты без конца опьяняют Фета, он смотрит на мир просветленным взглядом, на губах его возникают мелодические слова, и прозрачная невеста, одухотворенная Природа, вступает в бестелесный брак с влюбленной душой поэта.

    Это поэзия нюансов, еле зримых, но видных и существующих. Есть улыбки, они еще не возникли, но вы их уже видите, вот-вот сейчас они блеснут. Но нет, они исчезли не возникнув - и все же вы могли их почувствовать".

    Я тебе ничего не скажу
    И тебя не встревожу ничуть,
    И о том, что я молча твержу,
    Не решусь ни за что намекнуть.
    Целый день спят ночные цветы,
    Но лишь солнце за рощу зайдет,
    Раскрываются тихо листы,
    И я слышу, как сердце цветет.
    И в больную, усталую грудь
    Веет влагой ночной... Я дрожу,
    Я тебя не встревожу ничуть,
    Я тебе ничего не скажу.

    Как могла возникнуть в поэтике 40-х годов XIX столетия такая строка: "И я слышу, как сердце цветет"? Только под пером гения-предвозвестника. Или из уст человека, до дна промерившего колодец родного языка. Критик Ю. Айхенвальд в серии очерков о русских писателях "Силуэты" высказывает сходное мнение: "Стихотворения Фета прежде всего говорят о том, что он - поэт, отказавшийся от слова. Ни один писатель не выражает так часто, как он, своей неудовлетворенности человеческими словами".

    О, если б без слова
    Сказаться душой было можно!..

    Или, в другом стихотворении:

    Как беден наш язык: хочу и не могу!..
    Не передать того ни другу, ни врагу,
    Что буйствует в груди прозрачною волною:
    Напрасно вечное томление сердец!
    И клонит голову маститую мудрец
    Пред этой ложью роковою.

    Вот оно, тютчевское "мысль изреченная есть ложь"! Вот она, истинная точка соприкосновения и точка отсчета совместимости двух гениев XIX века вне века!

    И отсюда же - мучительные поиски Фета в области формы.

    Сны и тени -
       Сновиденья,
    В сумрак трепетно манящие,
    Все ступени
       Усыпленья
    Легким роем преходящие.

    Какой замысловатый, причудливый ритм! А музыка!.. Недаром Фет многие свои стихи называл просто "мелодиями".

    Звуковую инструментовку стиха Фета перенял один из самых звучных символистов Бальмонт. А вообще трудно даже перечислить все то, что "подарил" Фет символистам: от техники стиха до принципиальных, содержательных идей.

    Есть в русской литературе знаменитая триада стихотворений: "Я помню чудное мгновенье" Пушкина, "Сияла ночь. Луной был полон сад..." Фета, "О доблести, о подвигах, о славе" Блока. Они создавались на протяжении столетия. Стоит перечесть их одно за другим, чтобы воочию увидеть неразрывную связь трех поколений русских поэтов и одновременно принципиальную разницу в их мировосприятии и поэтике, хотя и Фет, и Блок в своих текстах сознательно отталкивались от образцового пушкинского.

    В завершение очерка о предтечах - коротко о Фофанове и Минском.

    "Фофанов, подобно Гаршину, мученической любовью полюбил красоту и поэзию, для него это был вопрос жизни и смерти. Если вы ищете здоровья в искусстве, вам не надо заглядывать в произведения Фофанова. Я не знаю в русской литературе поэта более нервного, болезненного, впечатлительного", - писал Бальмонт. Добавим, что Константин Михайлович Фофанов (1862 - 1911) - поэт Петербурга, истинное порождение его безнадежных туманов, тех самых, из которых вышли герои Достоевского.

    Уснули и травы и волны,
    Уснули и чудному внемлют.
    И статуи дремлют безмолвны,
    Как призраки дремлют.
    И полночь крылом утомленным
    Трепещет легко и шутливо
    По липам, по кленам зеленым,
    По глади залива...

    Так писал Фофанов, правда, не слишком часто. Обычно его стихи гораздо мрачнее. А вот текст, еще менее характерный для него тематически, но не менее символистский по духу:

    Звезды ясные, звезды прекрасные,
    Нашептали цветам сказки чудные,
    Лепестки улыбнулись атласные,
    Задрожали листы изумрудные...

    Здесь уж все вообще символистское: улыбающиеся лепестки, звезды, нашептывающие цветам чудные сказки.

    Другой из невеликих предтеч символистов, о ком здесь необходимо упомянуть, - Николай Максимович Минский (настоящая фамилия Вилейкин, 1855 - 1937) бы также поэтом-философом, мистиком, автором нашумевшей в свое время книги "При свете Совести". Теперь, правда, гораздо больше известна прозаическая книга Марины Цветаевой "Искусство при свете совести", - она, однако, написана гораздо позже и является, скорее всего, непрямым пародийным откликом на книгу Минского, во всяком случае, на ее название.

    О Минском же можно сказать, что в целом это несомненно ученик Надсона, а значит, поэт одновременно больной гражданской совести и неизбывной тоски и отчаяния.

    Лишь то, что мы теперь считаем праздным сном,
    Тоска неясная о чем-то неземном,
    Куда-то смутные стремленья,
    Вражда к тому, что есть, предчувствий робкий свет
    И жажда жгучая святынь, которых нет.

    А вот стихотворение Минского "Волна", совершенно символистское и по духу, и по звучанию, и, если можно так выразиться, по начертанию. Обратите внимание на ритм стихотворения, близкий многим стихам Фета (и столь же безглагольного, как знаменитое "Шепот, робкое дыханье...") и, конечно, лермонтовским "Тучкам", а затем повторяющийся у многих символистов.

    Нежно-бесстрастная,
    Нежно-холодная,
    Вечно подвластная,
    Вечно-свободная.

    К берегу льнушая,
    Томно-ревнивая,
    В море бегущая,
    Вольнолюбивая.

    В бездне рожденная,
    Смертью грозящая,
    В небо влюбленная,
    Тайной манящая.

    Лживая, ясная,
    Звучно-печальная,
    Чуждо прекрасная,
    Близкая, дальняя.

    Или другой, вполне "глагольный", как бы в продолжение только что приведенного стихотворения и вполне символисткий по требованиям к артисту текст:

    ХУДОЖНИКУ

    Нужно быть весьма смиренным,
    Гибким, зыбким, переменным,
    Как бегущая волна,
    Небрезгливым, как она, -
    Раскрывать всему объятья,
    Льнуть, касаться, окружать,
    Всё, что видишь, без изъятья
    Обнимать иль отражать.
    Нужно быть весьма бесстрастным,
    Уходящим, безучастным,
    Как бегущая волна,
    Бесприютным, как она, -
    Видеть полдень, полночь, зорю
    В месте каждый раз ином,
    Вечно помнить об одном:
    К морю! К морю! К морю! К морю!

    Как надсоновец, кстати, начинал в юности и другой поэт, романист и, главным образом, критик и публицист Дмитрий Мережковский. Но это уже был символист во всех отношениях, более того один из столпов русского декаданса, а потому и разговор о нем - в следующем, последнем разделе этих кратких очерков.


    Оглавление